Боясь довести панское войско до отчаяния, Жовковский спешил значительную часть конницы, чтобы в следующее утро вести ее в атаку вместе с пехотою. Во всю ночь в панском стане никто не смыкал глаз: Жовковский стоял на том, чтобы не выпустить из обложенного табора ни одного человека. А в казацком таборе разыгралась между тем отчаянная драма. Наливайко, с дружиною отважнейших людей, хотел пробиться сквозь казаков и панов на степной простор. Но попытка не удалась. Панские ведеты слышали крики: «Не пустимо! Ты нас довів до такого лиха, до й терпи його вкупі».
На рассвете панские хоругви почти без сопротивления заняли казацкий табор. Там открылось перед ними страшное зрелище: только ничтожные остатки десятитысячного войска стояли колеблясь на грудах падших. Теперь уже не встали казаки-невмираки приветствовать гостей. Жовковскому выдали Наливайка, Шостака, Савулу, Панчоху и Мазепу, как творцов и главных акторов разыгранной трагедии. Достались ему также пушки, знамена, булава, которую так долго царь Наливай оспаривал у Лободы, серебряные бубны и литавры. Но в кассе грабителей стольких городов и областей, к огорчению жолнеров, нашли едва 4.000 злотых.
Между жолнерами вспыхнул бунт: хотели истребить осажденных до ночи. Жовковский, всегда снисходительный относительно собственных и неприятельских воинов, показал себя львом в усмирении зверского бунта. Казня его зачинщиков, он в то же время приказал Кремпскому спасаться с «недобитками» бегством.
Окончательный результат борьбы панов с их ненавистниками был ужасен. Из кровавого солоницкого табора, по сказанию современников, преемник Наливайка вывел всего-навсего мужчин и женщин 1.500 душ.
Адмирал запорожской флотилии, Подвысоцкий, покорился правительству, и удалился к низовым лугарям, среди которых проживал уже пятнадцать лет в отчуждении от правоправящего сословия.
До новогродского подсудка, свидетеля Наливайщины в Белоруссии, дошла только глухая молва, что Лобода, отделившись от Саска, шел через Киевщину к Наливайку.
Солоницкое побоище со всеми своими ужасами и доблестями не заняло внимания ни лучшего из Наливайковых земляков, Евлашевского, ни худшего из них, князя Василия. По крайней мере после обоих представителей своего века и общества не осталось никаких в этом отношении известий.
Молва о знаменитом походе усыновленного Польшею русина, Жовковского, столь же глухо коснулась уха, и другой светлой личности среди тогдашней русской тьмы, боркулабовского священника. Он равнодушно и рассеянно записал в своей хронике следующее:
«А иж (а так как) казаки Наливайкиного войска начали творити шкоду великую замкам и панам украйного замку (очевидная описка), того ж року 1595 (1596) с войском литовским (следовало бы написать коронным) погодивши, в селе Лубны, на реце Суле, казаков побили. Первей Савулу стяли, Панчоху чвертовали, а Наливайка Северина поймавши, по семой суботе до короля послали. Там же его замуровавши, держали аж до осени, Святого Покрова. Там же его чвертовано.»
Ни люди чувствительные к страданиям ближнего, как Евлашевский и Боркулабовец, ни люди, скоплявшие миллионы с рассчетливым эгоизмом, как наш «святопамятный», не подозревали, что у них под ногами разразился вулкан, который через полстолетия произведет великую Руину на обширном пространстве между Ворсклом и Вислою.
Но зачем не казнили Наливайка столько месяцев? На этот вопрос могли бы отвечать клерикалы Сигизмундовы, прозвавшие малорусское православие Наливайковой сектою, воображая, как и наши историки, что у панских злодеев были на уме только церковь да вера. Без сомнения, производились расследования помимо обоих коронных гетманов, отличавшихся веротерпимостью. Дорогая королю да иезуитам уния имела столько противников между католиками, что полевой гетман незадолго перед «берестовским синодом», писал к великому: «Ксенз архиепископ гнезненский (примас королевства), которому сообщил было (об унии) иезуит Каспер Татарин, contempsit это дело и не захотел в него вдаваться».
Значение Наливайщины в будущем почуяли мстительным сердцем гораздо вернее те, которые больше кого-либо страдали от «римской веры», унии. Оди выдумали, будто бы Наливайка, ляхи сожгли живьем в медном быке, в отмщение за защиту православия. Кто первый прикрепил к бумаге эту позорную выдумку, не известно; но ее подхватили сочинители даже самых кратких «казацких хроничек», и она упорно держится в русской письменности до нашего времени.
Решительное подавление казацкого мятежа устранило одно из главных препятствий к успехам колонизации малорусских пустынь. Благодаря подвигам великих полководцев, представиталей прикарпатской Руси, над Польшей засияло безоблачное небо внешнего мира и внутреннего спокойствия. Если б эта составная нация, эта оригинальная «королевская республика», следовала той лагодности, той зажилости и людскости, которыми отличались домовитые представители собственно польского элемента, — её владения сделались бы благословенным краем гражданской свободы, какою не пользовалась в то время ни одна из соседственных наций. Она бы раньше всех европейских государств перетравила в себе феодальные начала, возвышавшие один класс на счет всех прочих, и выработала бы могущественную силу внутреннего благоустройства — общественное мнение, которое каждому члену польской семьи, независимо от законов и вопреки старых обычаев, обеспечило бы свободное пользование плодами трудов его. В её беспримерной в том веке веротерпимости и в её предупредившей другие гражданские общества шляхетской конституции были для этого весьма почтенные задатки.